Фрагмент для ознакомления
2
При этом Пушкин, как замечает Лотман, «опирается здесь на весьма распространённый анекдот той эпохи» [Лотман, 1983, с. 287]. Лотман приводит пример из водевиля В. А. Соллогуба, где на вопрос романтической помещицы, «по страсти» ли выходят замуж её крестьянки, староста отвечает: «Да вы, сударыня, сумлеваться не извольте. Вот хоша моя хозяйка, тоже шла за меня по страсти. Отец приневолил, высечь хотел» [Лотман, 1983, с. 287]. У самого Пушкина в черновиках есть аналогичная запись: «Спрашивали однажды у старой крестьянки, по страсти ли вышла она замуж? «По страсти, — отвечала старуха, — я было заупрямилась, да староста грозился меня высечь»» [Лотман, 1983, с. 287]. Эта параллель доказывает, что Пушкин сознательно использует комический эффект несовпадения двух семантических систем.
Однако было бы неверно видеть в няне Татьяны только комический персонаж. Она — единственная, кто остаётся рядом с героиней в минуты глубочайших душевных переживаний. Именно ей Татьяна доверяет свою тайну, именно к ней обращается за советом. Хотя няня не может понять Татьяну до конца, она не осуждает её, а лишь ворчит по-старушечьи и советует умыться святой водой: «Дай окроплю святой водою...» [Пушкин, 1937, т. 6, с. 86]. Лотман поясняет: «Святой воде в народной медицине приписывается целительная сила от различных болезней и от «сглаза». Для няни любовное томление Татьяны — это, вероятно, нечто вроде болезни или порчи, которую можно снять традиционными средствами» [Лотман, 1983, с. 287].
В сцене написания письма Онегину няня также присутствует, хотя остаётся на втором плане. Татьяна посылает её с письмом, и няня, не понимая всей важности происходящего, беспрекословно выполняет поручение. Это подчёркивает её положение в доме: она — верная служанка, готовая исполнить любую просьбу своей воспитанницы, даже если смысл этой просьбы ей не вполне ясен. Лотман обращает внимание на то, что «образ няни у Пушкина лишён сентиментальности» [Лотман, 1983, с. 287].
Действительно, в пушкинском тексте нет умиления. Няня говорит на том самом простонародном языке, который поэт так ценил: «Уж не темна ль?», «И, полно, Таня!» Её речь пересыпана уменьшительными формами («кроватка», «душегрейка»), но это не искусственная стилизация, а живая интонация человека, привыкшего к ласке и заботе о детях.
Лотман, комментируя сцену разговора Татьяны с няней, приводит в качестве параллели воспоминания Григория Ивановича Филипсона, где описывается няня, очень похожая на пушкинскую: «Нянька моя была женщина очень неглупая, но, прежде всего, добрая и любящая, честная и совершенно бескорыстная. Она ходила за мной шесть лет, а потом нянчила еще брата и четырех сестер. Кротость и терпенье ее были невероятны. Впоследствии она сделалась почти членом нашего семейства. Мать дала ей отпускную, но она и не думала оставлять нас» [Лотман, 1983, с. 288]. Лотман подчёркивает, что Арина Родионовна и подобные ей женщины не были исключением; тип няни-крепостной, становившейся практически членом дворянской семьи, был широко распространён в русском быту [Лотман, 1983, с. 288].
В восьмой главе романа няня уже не появляется. После отъезда Татьяны в Москву, а затем в Петербург, няня исчезает из повествования. Её судьба не интересует автора. И это не жестокость, а трезвая литературная логика: няня выполнила свою роль — передала Татьяне народную мораль (терпение, верность долгу, неспособность к романтическому «бегству») — и ушла за пределы сюжета. Как замечает современный исследователь В. С. Непомнящий, «няня у Пушкина — это не столько характер, сколько функция» [Непомнящий, 1999, с. 204]. Она нужна, чтобы оттенить сложность и непохожесть главной героини.
Тем не менее именно этот маленький образ оказался чрезвычайно живучим. В нём Пушкин зафиксировал тип русской няни, который затем перейдёт в прозу Толстого, Гончарова и Достоевского: женщина неграмотная, но не глупая, знающая множество песен и историй, преданная детям господ, но живущая своим, отдельным от них пониманием жизни. Как пишет Лотман в заключение своего комментария к этой сцене, «Пушкин сумел в нескольких строках создать образ, ставший для русской литературы архетипическим» [Лотман, 1983, с. 289].
Таким образом, проделанный в первой главе анализ позволяет утверждать, что образ няни в русской литературе первой половины XIX века сложился именно в творчестве Пушкина. Другие авторы этого периода (например, Жуковский, чьи баллады иногда содержат фигуры «прислужниц» или «мамушек», или ранний Гоголь с его бытописанием) если и обращались к подобным персонажам, то не создали ничего сопоставимого по глубине и влиянию на последующую традицию. У них няня оставалась либо стаффажем, частью усадебного фона, либо условным рупором народной речи, лишённым той смысловой многомерности, которую придал ей Пушкин. Именно Пушкин впервые перевел эту фигуру из разряда бытовых деталей в разряд культурных символов, наделив её способностью нести в себе память о доме, детстве и национальном укладе.
При сопоставлении лирических стихов о няне (прежде всего «Няне» 1826 года: «Подруга дней моих суровых, / Голубка дряхлая моя») и сцены в «Евгении Онегине» (разговор Татьяны с няней Филипьевной в третьей главе) становится очевидно: Пушкин принципиально не стремился к психологической индивидуализации. Его няня не имеет биографии в современном смысле слова — мы не знаем её девичьей фамилии, подробностей её замужества, её чувств или желаний, никак не связанных с обязанностями по отношению к барскому ребёнку. У неё нет развития характера: она предстаёт перед читателем всегда уже сложившейся, завершённой, не меняющейся от сцены к сцене. Она не совершает поступков, которые меняли бы сюжет; её роль — быть свидетельницей и резонатором, а не активной действующей силой. Это фигура почти неподвижная, лишённая внутренней динамики, которая станет главным завоеванием реалистического романа второй половины века. Но именно статичность позволяет ей выполнять роль устойчивого ориентира — того, кто остаётся, когда всё остальное меняется. Пока Онегин мечется между светской скукой и деревенскими забавами, пока Татьяна превращается из провинциальной барышни в великосветскую княгиню, няня пребывает в своём неизменном бытии — вяжет чулок, вздыхает о прошлом и помнит то, что уже забыли все. В этом смысле пушкинская няня ближе к фольклорному персонажу (сказочной бабе-ведунье или былинной матери, благословляющей на подвиг), чем к литературному герою в реалистическом понимании, который обязан иметь сложную мотивацию и психологическую эволюцию.
Функция няни в романе «Евгений Онегин» раскрывается наиболее полно именно в сцене исповеди Татьяны. Там она нужна не сама по себе, а как резонатор для Татьяны, как зеркало, в котором отражается чуждая, но подлинная правда народного мира. Их диалог построен на несовпадении языков в самом широком смысле: барышня, воспитанная на французских романах, говорит о любви-страсти, о томлении, о тайном смысле душевных движений («Я к нему не в силах / Воскреснуть сердцем…» — пересказ её признания). А крестьянка, выданная замуж в тринадцать лет («Так, видно, бог велел»), слышит в этих речах совсем другое: для неё любовь — не романтическая мука, а грех, болезнь или бесовское наваждение, которое следует лечить «святой водой». Пушкин не осуждает ни ту, ни другую. Он просто фиксирует разрыв, который внутри одного сословия (среди образованных дворян) почти незаметен — они говорят на одном эмоциональном языке, — но между сословиями превращается в пропасть, через которую нет моста. Няня в этой сцене — голос народной этики, которая не знает романтического томления, зато твёрдо знает, что такое долг («замуж выдали — и слава богу»), стыд («не ходи к нему») и границы дозволенного. Она неспособна понять Татьяну, но именно это непонимание становится самым сильным драматическим ходом Пушкина: читатель видит трагедию двух миров, которые живут рядом, но не слышат друг друга.